Без зова, но очень кстати зашел в эти дни демобилизованный сержант Городцов из микояновского колхоза. Раненный в обе ноги в Венгрии, он только что выписался из госпиталя, и так как, пока он воевал, жена и мать его переселились в здешние края, то и он явился сюда «обозреть местожительство» и, еще не зная, за что взяться, решил посоветоваться с «ответственным соседом».
Как только Городцов вошел во двор и по-солдатски быстро и точно огляделся, Воропаев особым чутьем, воспитанным на войне, сразу определил, что это крепкий, умный солдат и, наверное, твердый хозяин. В коротком латаном полушубке нараспашку и в ушанке из искусственной смушки, Городцов, прихрамывая, подошел к кровати Воропаева и, ни о чем не спрашивая, а, видно, сразу догадавшись, что это и есть нужный ему человек, представился по-военному.
— Зашел пососедствовать, — замысловато начал он. — Говорит народ — полковник у нас имеется раненый, награжденный, разнообразный человек, — ну что же, думаю, нам таких людей только давай, зайду познакомиться.
Городцову было, очевидно, лет около сорока. Лицо его с иглистыми рыжими усами, моложавое и здоровое, было очень приятно. Небольшие веселые глазки все время щурились, будто бы он вглядывался вдаль.
— Разведчик?
— Бог войны, товарищ полковник, наводчиком находился.
— Далеко дошел?
— Венгрию поглядел, — значительно поджав губы, ответил Городцов. — Под Будапештом отвоевался. Не приходилось побывать?
— Не успел. В Болгарии войну закончил.
— Пришлось и мне там побывать. Ничего. Народ шустрый. Кебапчи ихние да шиши я поел, табачку покурил, винца попил. Понять язык вполне можно, если тверезый. Селяки ихние с понятием. Ну, только горячи, страсть! Слово за слово, и уж кулак в дело! Ей-богу! Что ему не так, ножом выправит, а своего добьется. Лихой народ!
Разговорились, и оказалось, к их обоюдному удивлению, что не раз встречались они в общих сражениях. Все понималось теперь с полслова, и без стеснения Городцов вынул из одного кармана банку консервов и вскрыл ее огромным кривым ножом, а из другого достал ломоть хлеба.
— Будьте такой любезный, товарищ полковник, не откажите… — И, разложив угощение перед Воропаевым, продолжал рассказывать, аппетитно жуя. — Я, бывало, как займем свой участок, окопаемся, обозрение места делаю, приглядываюсь, привыкаю. И вот же какой закон! Ежли не понравится место, так и драться за него охоты нет, что вы скажете! Но только, чтобы не нравилось, — это редко бывало, а то больше я все домишки себе в уме выстраивал на каждом месте.
Воропаев приподнялся на локте.
— И много выстроил-то?
— Да домов с десяток. Один у Брянска, второй за Вильнюсом, на самой Вилии. Не бывали? Есть и на Тереке и на Кубани. Есть на нижнем Днепре — дворец, ей-богу! Я больше на реки опирался. Сидишь в этих окопах, душа стынет, начнешь от скуки представлять, как бы ты жил тут, как бы дело вел, ну и надумаешь чего-либо. Я свой орудийный расчет так этим делом завлек, что, бывало, командир орудия, только переночуем где, уже и кричит: «Терентий! Где будешь дом ставить? Чтоб, говорит, нам его по нечаянности не смахнуть!» По-над Вислой я две усадебки, не утерпел, поставил.
— А в Венгрии?
— Не завлекся. Ни у мадьяр, ни у румын, подумайте. И ведь сам в толк не возьму, что такое. Места ж какие! А? Дунай один чего стоит…
Незаметно проговорили до вечера.
Степенно взглянув на отличные ручные часы с модным черным циферблатом и золотой стрелкой, Городцов вежливо ахнул, делая вид, что ужасно-де засиделся.
Воропаев удержал его. Терентий Городцов — как представлялось ему — был как раз из тех чудаков-домостроителей, что и он сам, и в Городцове, как на фотоснимке, сделанном без предупреждения, видел Воропаев самого себя.
— От трех командующих фронтами словесное поучение довелось иметь, это — кому ни скажи, загордится! — с уважением к своему везению говорил Городцов. — От Западного фронта раз влетело до такой степени! — он покрутил головой, будто хватил горчицы. — Такой витамин принял, лучше не надо!.. А Сталинградский — ей-богу, не поверите — даже стихом огрел. Н-ну!.. Как жахнет в четыре строчки — глаза на лоб! Здорово словом владел. У Четвертого Украинского совсем другой подход был: частит, а у самого в глазах жалость, будто ты его, а не он тебя в мать сыру землю адресует. С жалостью как-то он ругал, ужасно расстраивался. А ты стоишь, как бандит, и слеза тебя душит. Прямо-таки душу рвал. А слышал я, что тяжелей всех это Рокоссовский. Чтобы ругать, говорят, — ни-ни, только в смех как возьмет — выверту нет. Острить большой мастер: с улыбочкой эдак все, безболезненно, а сострит — все кишки перекрутит.
И, наклонившись к самому лицу Воропаева, таинственным шопотом, точно их мог подслушать дрозд, прижившийся во дворе, поведал самое святое из всех переживаний:
— Товарища Сталина два раза видывал. Первый раз под Москвой, как немцев стукнули. Вроде это как. под Клином было. Приехал, слышим. Я в ту пору на вывозке битых немцев состоял. Знаем доподлинно — прибыл, наше солдатское радио верный слух дало, а где будет — никак не дознаемся. Я, конечно, и в мыслях не имел, что увижу. И вот, слушайте, как получилось.
Ночь, помню, стояла, и луна — каждый куст видать на двести метров. Мы, значит, немцев убираем. Аж звенят, как горшки глиняные, того и гляди разломятся на куски. Грузим. И вот видно нам — машины идут по шоссе, штуки четыре-пять. Останавливаются. Выходит одно начальство, выходит другое, к нам ни полслова, вроде как дают знак, — вы, мол, занимайтесь своим делом, а мы своим будем заниматься. И вот вижу — идет один встречь нам. В шинели, а звания не вижу, но идет просто, смело. «Здравствуйте, говорит, товарищи!» Конечно, ответили, как положено. «Что, говорит, неинтересная работа немцев хоронить?» А был у нас в команде один приписник, чорт его знает из каких он, злой такой на язык. Он возьми да и скажи: «Отчего неинтересная? Лучше мы их будем хоронить, чем они нас». Так прямо и брякнул. Подошедший к нему сразу видит, что разговорчивый. «А как, говорит, ваше мнение: все сделала наша армия в данном случае, что могла?» А наш приписник ему в ответ: «Как же не все, говорит, сделала? И больше сделала, чем могла». Тут как-то свет упал на подошедшего, и мы все сразу узнали: Сталин!
Приписник обомлел. А тут товарищ Сталин покачал головой, вроде как не согласился с теми словами. «Нет, говорит, неправильно думать, что мы сделали больше, чем могли. Скажем скромнее: все сделали, что было в силах. Это поймет народ?»
Тут я осмелел, — и откуда речь взялась, это ж прямо чудо какое! Говорю: «Товарищ Сталин, народ поймет. Поймет, говорю, будьте уверены». И дальше не могу слова сказать, — горло сдавило, как кто рукой схватил.
А он тогда кивнул головой и маленько вдаль прошел. Потом остановился, ушанку свою снял и долго так стоял один. А когда назад к машинам возвращался, опять одного нашего спросил: — Довольны, что немцев побили?
А тот — не знаю, узбек, что ли, был или азербайджанец, такой характерный капризный солдатишко, все, знаете, не по ём, — тут возьми да вроде нашего приписника и ответь: «Недоволен!»
Тут, брат ты мой, все генералы сразу к ему гурьбой. Как так? Почему? А тот свое — недоволен и недоволен. «Я, говорит, свою особую клятву давал на крови товарища, чтобы в плен не брать. При людях клялся, при земляках, дескать, обязуюсь не брать живых, насмерть их буду бить. А тут, говорит, пожалуйста, приказ пришел — обязательно брать. Расхождение у меня с приказом получилось, и через то расхождение, представьте, говорит, себе, я ордена был лишен: клятву выполнил, а приказ нарушил». Товарищ Сталин тут засмеялся, сказал:
«Я, говорит, за вас походатайствую, чтобы считался этот случай вроде как исключение».
Городцов умолк и, улыбаясь своей щурявой улыбкой, долго не возобновлял рассказа, погрузившись в воспоминания.
— А второй раз, где я его видел — не угадаете. В Сталинграде.
— Не было его там.
__ Это вам так известно, что не было, а нам, товарищ полковник,
другое известно — что был. От солдата секретов нет. Того, бывает, и большой начальник слухом не слыхал, что наш брат, рядовой, знает. Не переспоривайте — был! Вот этими глазами видел. Может, конечно, он, как бы сказать, под другим наименованием или как там — не знаю, тем уж мы, солдаты, не интересовались. Но безусловно — был. Да вы сами скажите, без него разве б такое дело подняли? Да разве б выдержали? Ни в кои веки! Я у Родимцева был, в Тринадцатой гвардейской, — по-над берегом, близко к центру стояли мы. Только одно звание, что «зона» или там «часть города», а просто сказать — поясок земли. И вот был я раз связным на КП батальона. Немцы в пятидесяти шагах. Ночь. Чуть так подзоревать стало. Гляжу — идут со стороны полка. Втроем. Ну, спросил пропуск, как положено. Вгляделся — он! А ночь хоть и смутная была, но нельзя также сказать, чтобы совсем темная — немцам видать его. Прошел он маленько вперед и остановился у пулемета. Стоит и на город глядит, и руку к глазам приставил. Ахнул я, а мой напарник шепчет: «Что ж это наши его одного оставили? Убьют же сей момент!» Я сам дрожу, как утопленник, а сказать ничего не имею права. Дрожу и крикнуть мне охота: «Уходите, мол, товарищ Сталин, без вас тут справимся, я же не лезу командовать, и вы в наше солдатское дело не встревайтесь…» Тут немцы, видно, его все-таки приметили и давай чесать по бугорку изо всех возможностей. А он стоит. Ну, я ж понимаю, тут зевать не приходится. У солдата свой термометр. Я сроду не справлялся, есть там какой приказ из дивизии, нет его,— а уж всегда знал —будет атака или не будет. Толковый командир, тот понимает, что солдата не перегонишь. Я на ноги и бросок вперед. Ура! Ребята как будто меня только и ждали,— подхватили «ура» и за мной. Смотрю, и соседи за нами, а за ними еще — и тоже вперед,— пошло дело! Бегу и нет-нет да оглянусь. Различаю его фигуру. А как мы немца в штосс взяли, как задрожала земля сталинградская, он ушанку снял, махнул ею нам и тихонько пошел вниз, к берегу. Ну, тут мы, солдаты, и договорились, чтобы не сходить с места. Если уж он сам рискует, так это, знаете… С того и пошло! Уверяю! Своими глазами пережил. Да и не я один, многие видели.
— Верю, — сказал Воропаев. — Верю и завидую.
На всех фронтах среди солдат ходили легенды о приезде Сталина, и чем труднее был участок фронта, тем непоколебимее верили люди в его присутствие.
К кровати Воропаева подошел Цимбал. Он подозрительно оглядел гостя и покачал головой.
— Ты, друг демобилизованный, слыхал когда, что такое распорядок дня? Ага, слыхал! Ну, это прекрасно. А то такие, знаешь, бывают, — пойду, говорит, в гости схожу, — наговоримся, что хлеба наедимся.
Городцов растерянно поднялся, захохотал виновато.
— Правда, ваша правда, — сказал он, смущенно поправляя ремень на гимнастерке. — Так, значит, как мне быть? Оставаться в здешних местах? — вдруг ни с того ни с сего решительно спросил он о том, что единственно, должно быть, интересовало его сейчас и о чем он, увлеченный воспоминаниями о войне, так и не удосужился посоветоваться с Воропаевым. Впервые за эти часы лицо его выразило растерянность. — Было бы известно, что не один, а, как говорится, заручка будет, так я… я б, конечно, остался.
— Оставайся, оставайся! Народу тут мало.
— Вот я тоже так прикидываю.
— Раз твои переселились, нечего дело ломать.
— Совершенно верно. Я к чему, — останешься вот так, без своей компании, ни вспомнить чего, ни поговорить. Как глухонемой. Ну, а раз такое дело…
— Ты в «Микояне»? — равнодушно спросил Цимбал.
— Угу. Вчера брали согласие у меня — в председатели выдвигать хотят.
Цимбал резанул его удивленным взглядом.
— А у меня руки по хлебу соскучились, — продолжал Городцов. — Сплю — пшеницу во сне вижу. Я ж комбайнер. Проснусь — запах пшенички слышу. А тут у вас, — добавил он грустно, — с хлебом не работают, виноградом занимаются, табаком — мелкая работа, скучища. Э-э, хлебушко-батюшко! Скучаю за ним.
— На Кубань повертывай, — сказал ему Цимбал. — Там в хлебах заблудиться можно.
— И повернул бы, да семья притягивает: переселенцы, бежать неудобно. Слова дали, ссуду получили, назад ходу нет. А мне этот винеград — хуже капусты. Мелкое дело. За хлебом соскучился — ух, рванул бы на всю силу!..
И стал прощаться.
— Так все-таки остаешься? — спросил его Воропаев.
— Поперек воли остаюсь. Ну, да я и тут по своим рукам что-либо найду. Бог войны, товарищ полковник, нигде пропадать не должен. Алло! До свидания!
Воропаев не идеализировал своего положения. Он знал, что вступает в трудную полосу жизни, когда никто не в состоянии ему помочь.
Шура? Она была далека от его сегодняшних интересов.
Он мог бы, конечно, устроиться в одном из уже открытых санаториев, но быть на положении больного казалось невыносимым, да в этом случае Сережка опять остался бы вдали от него.
Семья! Ах, как нужен человеку свой родной угол, свое гнездо!
И тут вставала перед ним жизнь Лены.
Воропаев не имел на нее никаких видов. Ей было тяжело, как и ему. Если бы взяться за руки, итти было бы легче, и ее маленькая с мозолистыми подушечками пальцев рука не раз мелькала в его растревоженных болезнью видениях.
Он нисколько не был удивлен, когда однажды услышал ее негромкий голос. Она расспрашивала, как найти полковника Воропаева, и, узнав, где он обретается, неслышными шагами вошла во двор Цимбаловой хаты с небольшим узелком в руках. Она была в своих неизменных войлочных тапочках и в узкой черной жакетке, похожей на мужской пиджак. Лицо ее — в тот момент, когда она еще не знала, что Воропаев уже заметил ее и разглядывает со своего топчана, — выражало смущение. Чувствовалось, что ей очень неловко.
Дойдя до хаты, она нерешительно постучала в дверь и, когда Воропаев окликнул ее, вздрогнула.
— А я вас и не заметила, — сказала она, хмурясь и улыбаясь. — Здравствуйте. Мама велела вас проведать. Прислала кое-чего, возьмите.
Узелок на мгновение повис в воздухе. Потом она, покраснев, опустила его наземь и без приглашения присела на краешек топчана, не решаясь взглянуть на Воропаева.
— Вот какие дела, — произнесла она, продолжая хмуриться и улыбаться, — заболели-то как, а?
— Что там Корытов, не ругается? — выручая Лену, спросил Воропаев.
Ответ поразил его.
— А не знаю, — сказала она, легонько махнув рукой. — Я ему не сказала, что к вам собираюсь. Еще что подумает, ну его.
— Ну, а как с домом, как Софья Ивановна?
И не успела она ответить, он понял, что и мать не знает о ее поездке.
— Ах, — произнесла она недовольно, — мама всегда что-нибудь такое придумает… Вертится, в общем… А знаете, кто вас вспоминает? Стойко, председатель колхоза, — помните, без одной руки, высокий такой… Очень понравились вы ему.
Воропаев вспомнил ночь у костра, дележ домов и высокого красавца без руки.
Лена с интересом оглядела двор, хату, топчан, на котором под Цимбаловой шубой лежал Воропаев. По ее лицу пробежала тонкая усмешка не то сожаления, не то иронии.
— Ничего себе хозяйство, — наконец вымолвила она, теребя пальцами край жакетки. — Здесь будете жить?
— Почему здесь? Я же ваш компаньон. Вот поднимусь на ноги, займусь с Софьей Ивановной нашим домом. По-моему, вы, Леночка, недовольны, что я примазался к вашей семье?
— Нет, почему недовольна, — возразила она шопотом. — Это мамино дело, мне некогда с домами возиться, работать надо.
— А вы не хотели бы, Леночка, покрепче стать на ноги, не хотели бы, чтобы у вас был свой садик, две курицы, собачка какая-нибудь?..
Она махнула рукой перед глазами, будто сняла прикоснувшуюся к ним паутинку.
— Не знаю, — произнесла она сухо, — не знаю, ни о чем таком я не думала и… ничего не знаю, честное слово.
— Работы много? — спросил он, чтобы увести разговор в сторону от вопросов, которые могли причинить ей боль.
— Ай, не говорите. Заседания просто замучили, — сразу оживилась она, и улыбка прошла по ее нахмуренному лицу. — С топливом так завязли, что и выхода нет. Геннадий Александрович на телефоне засыпает, на телефоне просыпается, директивы дает за директивой, а вчера в больнице шесть табуреток сожгли.
Найдя тему для разговора, она повеселела.
__ От кого же вы узнали, что я заболел?
— В райкоме узнала. Виктор Огарнов приезжал, рассказывал. От Широкогорова два раза звонили. Мама расстроилась через вашу болезнь.
— Боится, что брошу дом?
— Ага, боится.
— А вы?
И тогда она впервые подняла на него свои внимательные глаза.
— А мне чего вас бояться. Я только что вам хотела сказать, что я перед вами виновата, — подумала тогда на вас, что вы за дармовыми дачами к нам приехали…
Воропаев хотел что-то возразить ей, но она удержала его.
— Не обижайтесь на меня, я на язык злая бываю. Всякое вижу.
— А на самом деле вы, должно быть, очень добрая, Лена, добрая и ласковая. Вот взяли да и приехали ко мне. Или пешком пришли? Вот это друг. Дайте-ка я пожму вашу руку. Неужели все-таки пешком?
Нехотя и как бы борясь с собой, видя в этом что-то неправильное, она неловко протянула ему свою руку и сразу же встала с топчана и начала прощаться.
Он удержал ее силой.
Было что-то необыкновенно достойное в ее манере держаться, в нелюбви к фразам и жестам, в ее сдержанном внимании к нему.
Они еще поговорили о его здоровье, о доме, о том, как устойчивы погоды.
Уже темнело. Воропаев, догадываясь, что Лена пришла пешком, не стал дольше удерживать ее. Дорога была пустынна.
— Спасибо, что вспомнили обо мне, Лена. Встану, займусь домом, заживем с вами, как помещики. Будет у нас с вами свой угол. Честное слово, будет. Привезу своего Сережку, пусть пасется вместе с вашей дочуркой.
Опустив глаза, она изредка быстро взглядывала на него, проверяя, не шутит ли он, и ничего не ответила.
— Ну, выздоравливайте. Только смотрите, никому не рассказывайте, что я у вас была. Не люблю я… — не договорила она и пошла к воротам, на ходу обернувшись, чтобы кивнуть ему головой в ответ на его запоздалую просьбу переслать сюда все могущие притти письма и телеграммы.
Ее легкие шаги сразу перестали быть слышны, как только она вышла на сельскую улицу.
Он потом долго думал о ее посещении. Да, ей было тяжело, как и ему. Он еще не знал, сумеет ли облегчить ее жизнь, но очень хотелось, чтобы у этой молчаливой женщины все шло отлично. Ему стало казаться, что тогда и у него дела пойдут лучше. Ему хотелось, чтобы Лене стало проще, веселее жить с его помощью. Приятно, когда есть на свете люди, которым хочется помочь.